Два кармана стрижей с маяка\...- Четыре месяца я не снимал штаны. Просто повода не было.
Сашка, расскажи всем, что бабочка - была.
31.01.2018 в 17:18
Пишет rockatansky:Ближние дали, неудивительные земли. Часть первая из двух.URL записи
Сашка Арефьев проснулся в поезде Москва-Волгоград от дурного сна. Не успев понять, где находится, сел и пребольно стукнулся головой о багажный отсек. Испугался, что небо падает — и только потом сообразил, что спит в плацкартном вагоне, на боковой, и порадовался, что не попытался с размаху встать с постели.
Полежав ещё несколько минут, вдруг вспомнил, откуда взялось это “небо падает” — так когда-то в детском лагере разыгрывали новичков: натягивали над спящим простыню и принимались кричать: небо падает! небо падает! Самого Сашку, уже тогда невозможно долговязого, белобрысого, с непропорционально крупными кистями рук, плечами и коленями, разыгрывать не стали, зато позвали держать простыню, а он отчего-то согласился. Это называлось весельем, но больше походило на некий лагерный ритуал: весело не было никому — ни перепуганной жертве, запутавшейся в простыне, ни держащим простыню подельникам.
читать дальшеСашка свесился вниз, опасливо придерживаясь рукой — матрас куда-то немножко съезжал вместе с Сашкой.
Внизу было пусто. Его сосед, безраздельный властитель нижней полки, куда-то делся вместе с вещами. Как он выглядел, Сашка не помнил. Было, судя по едва светящимся стрелкам наручных часов, хорошо заполночь, но утро всё никак не наступало. Полупустой плацкартный вагон спал и во сне пах непривычно, доисторически даже пах. Так иногда пахнет в старых музеях: костным клеем, сухим животным духом, пылью и временем. Было жарко, но душно не было. Лето окружило поезд со всех сторон и звенело ему в уши.
Четыре полки напротив были тоже пустые, свёрнутые рулончиками матрасы громоздились сверху. Наверное, все они ехали в Мичуринск, подумал Сашка. Как проезжали Мичуринск, он не помнил, Мичуринск он проспал без задних ног. Он посмотрел вниз ещё раз и вдруг заметил, что внизу, у самого приоткрытого окна, сидит человек.
Человек сидел у окна, опустив голову на сложенные руки. Перед ним в подстаканнике стоял стакан остывшего чая. Подстаканник был велик стакану, отчего стакан дрожал, и ложечка в нём подпрыгивала на стыках рельсов, издавая еле слышный комариный звон. Сашка не видел его на фоне синей ночи: виден был только силуэт, и по этому силуэту решительно невозможно было определить, высок человек или низок, стар или не очень. Человек поднял голову и помахал, как показалось Сашке, приветливо.
Сашка спрыгнул вниз, увесисто, но бесшумно. Он был длинным и с виду казался неуклюжим, но двигаться умел как кошка. В одних носках, как привык у себя дома, прошёл по полу вагона и сел напротив.
Они помолчали. Сашка подумал, что хорошо бы взять чаю, но будить проводника не хотелось, а своей кружки у него не было. Он вообще был незапасливый.
В воздухе остро пахло крабовыми палочками.
Это отчего-то показалось Сашке обидным, словно бы этот запах отменял и внезапную удачу ехать в полупустом вагоне, и восхитительную летнюю ночь за окном. Только что он, Сашка, ощущал себя так, словно не до конца проснулся, или время замерло, или и самый поезд этот, и поля вокруг него принадлежали какому-то иному, нездешнему измерению. В этом измерении не существовало ни унылых пятиэтажек Мичуринска, ни вонючих вокзальных жареных пирожков, ни суетливых бабок, которые, едва сев в поезд, немедленно разворачивали холодную жареную курицу и непременный кроссворд, ни неумных, неуёмных детей в гнусных розовых колготках. И Василевска в этом измерении тоже не было — а если и был, то это был какой-нибудь совершенно другой Василевск, удивительный, сияющий и чистый. Зачем я встал, подумал Сашка горестно. Спал бы себе дальше. И чего меня понесло.
— Хотите? — сказал его невидимый в темноте собеседник и протянул Сашке крабовую палочку. Запах ещё усилился.
Сашка отшатнулся; тот, видимо, это заметил и рассмеялся.
— Вы уже не в том возрасте, Александр, чтобы не брать конфетки у взрослых дядь. Ну не хотите, не надо. И чаю из термоса тоже не хотите? Зелёного.
— Чаю хочу, — сказал Сашка из вежливости. Он даже не успел испугаться — вспомнил вдруг: ну конечно, вчера они курили вместе на вокзале и он, конечно, представился и даже рассказал о себе каких-то глупостей. Судорожно завспоминал: представился журналистом или писателем? Или всё-таки сообразил промолчать или соврать что-нибудь подходящее?
Года три назад идея эта — представляться писателем случайным попутчикам — казалась Сашке очень остроумной. Он исходил из следующих соображений: у каждого человека есть в запасе история, которая прямо-таки напрашивается быть записанной. Каждый захочет её рассказать настоящему писателю! Он ошибся только в одном: истории, которые ему удавалось выспросить, оказывались на редкость однообразными. Иногда, правда, попадались Сашке совсем другие люди: со знающими улыбками и манящими глазами. Но эти отчего-то не спешили делиться своими историями. В конце концов в теории Сашка разочаровался, а привычка осталась.
Человек протянул ему что-то — кажется, крышку из-под термоса. В крышке плескался чай, налитый почти до краёв. Сашка отёр ладонью краешек прежде чем отхлебнуть.
— Саша, — сказал человек, посмеиваясь, — вы совершенно зря брезгуете. Вообще брезгливость — гнусное для писателя качество, но я вам это уже говорил. Писатель должен быть укоренён в грунте, иначе какая от него польза. А что такое грунт? Грунт есть грязь. Питательная основа. Кашица из сурими. Знаете, сурими, такая рыбка, она плавает себе в океане, а потом её перемалывают в кашицу и делают из неё крабовые палочки.
— Ну почему, — взвыл Сашка вдруг, неожиданно сам для себя и с глухим стуком поставил свой чай на столик, — почему всё должно быть так? Почему грязь, почему крабовые палочки, почему эти колготки кругом дурацкие! Зачем я вам сказал, что я писатель вообще?
Собеседник его не испугался и не удивился внезапному его взрыву. Спросил только с интересом:
— Какие хоть колготки?
— Розовые, — зло сказал Саша, — хлопчатобумажные. Две полоски — значит, жопа. Или ещё капроновые.
В Москве вместе с Сашкой в поезд села девушка. Высокая, даже красивая, в голубых джинсах и белом свитере. Сашка начал наблюдать за ней краем глаза. Сначала из удовольствия смотреть за её сильными, длинными ногами, а потом уже не смог остановиться. Потому что она села на сиденье, взяла простыню из пакета с бельём и — вдруг — плотно в неё обернулась. А потом начала извиваться, и ёрзать, и елозить, как елозит и ёрзает бабочка, довивая свой кокон тонкой липкой ниткой. Это всё продолжалось мучительно медленно и долго, неловко и смешно, и Сашка уже извёлся, воображая, что она там такое делает. Сначала он воображал непристойное. Потом ему надоело, и он стал воображать, что происходит там, под коконом, рисовал себе, как размягчаются её длинные сильные ноги, и её живот, и руки, и как она засыпает в этом коконе, и как с утра она отбрасывает простыню и расправляет, подставив под первые рассветные лучи, огромные крылья, белые, но смутно узорчатые, муаровые, как шёлковая штора.
Тем временем, девушка перестала елозить и выпростала руку из-под простыни. В руке её были зажаты капроновые колготки, бежевые и несвежие. Она отложила колготки, отбросила простыню совсем — она была в том же свитере и в тех же джинсах, что и раньше, и никаких новых крыльев у неё не выросло — и жестом фокусника вытащила из рукава маленький белый лифчик. Углядев колготки, Сашка отвернулся к стене. Колготки совсем не походили на крылья. Как будто бы он бежал от быта, как перепуганный матадор, а разъярённый быт догонял его и преследовал со всех сторон — колготками, лифчиками, крабовыми этими палочками — пуская пар из ноздрей. Воображаемый этот пар пах кислыми щами.
Сашка вдруг обнаружил, что рассказывает эту вчерашнюю историю своему попутчику — рассказывает жарко, обиженно, размахивая руками, что уже наполовину выпил чай и даже крабовую палочку взял, надкусил вместе с полиэтиленовым фантиком и положил рядом. Пока они разговаривали, почти рассвело. Он наконец-то всмотрелся в своего невольного оппонента. Лет ему было около сорока. Лицо у него было странное: квадратное, даже немного как будто бы одутловатое, апоплексически красное, но с длинным носом и с нехорошими раскосыми глазами хищника, ярко-голубыми. От этих глаз и весь собеседник походил на осторожную длинноносую лису, от встрёпанных рыжевато-сизых волос — то ли просто светлых, то ли седеющих — до знающей улыбки. Он улыбался так, как будто совершенно точно понимал, что именно хочет Сашка ему сказать. Сашка махом допил холодный чай и беспомощно развёл руками. Сам себя он понять не мог. Зато уже догадался, что скажет ему этот лисий человек: что, мол, в быте-то и кроется литература. В колготках. В двух полосочках на жопе. Но тот вдруг примирительно сказал:
— Но ведь бабочка — была?
И Сашка вынужден был признать, что да — на какой-то краткий миг бабочка действительно существовала.
— Вот так это и работает, — сказал человек-лиса и снова улыбнулся, нешироко, но продемонстрировав, кажется, все свои зубы вплоть до вторых моляров. Зубы у него были отличные. От этой улыбки Сашку продрал стоматологический холодок.
— Чувствуете себя писателем, Александр? — спросил тот, не прекращая улыбаться.
— Чувствую себя сурими, — буркнул Сашка и поклялся себе больше никогда не представляться писателем, нигде и ни перед кем.
Они помолчали.
— А ведь я вас не спросил, куда вы едете, Саша? — вдруг сказал человек-лиса, неожиданно сметая со стола фантики от крабовых палочек и несколько меняясь в лице.
— В Василевск, — сказал Сашка. Вышло виновато.
— Надо же, — удивился лиса, — первый раз слышу. Это где такое?
Сашку такое невнимание отчего-то обидело, как будто это не он десять лет назад бежал из Василевска, обмирая от воздуха и свободы.
— Да недалеко от Ахтубинска же. Соляные прииски. Видели на пачках соли надписи: василевская? В честь маршала, ну, Василевского, Александра Михайловича.
Тут же засомневался: а может, не Михайловича? Что Александра — наверняка, а вот отчество Сашка наверняка не помнил. Может быть, Вадимовича. Не то Михайловича, не то Вадимовича. Да почти точно Вадимовича. Но поправлять себя не стал.
Лиса вопросительно молчал.
— Сине-белые такие пачки, с полоской, как на сгущёнке. Ва-си-лев-ска-я. Я даже в Москве видел, в магазине. Ну, маршала-то знаете?
— Маршала знаю, — сказал лиса, — соль не знаю. Редкая вы птица, Александр. Надо же.
Но почему именно Александр был редкой птицей, так и не пояснил.
Ближние дали, неудивительные земли. Часть вторая и заключительная.URL записи
Второй раз он проснулся, когда подъезжали к Волгограду. Пахло душным вагоном и кузнечиками. К нему так никого и не подселили. Сашка уже совсем было хотел было найти человека-лису, и задать ему какой-то важный вопрос, но не был до конца уверен, что это был не муторный железнодорожный сон. Да и вопрос забылся, едва Сашка протёр отёкшие глаза.
В Волгограде он взял машину до Василевска, сразу дал таксисту денег и задремал на переднем сиденье. Вообще, если задуматься, в последнее время Сашка постоянно спал. В поезде спал, в редакции тоже спал — на разломанном стуле, в каморке со швабрами, под предлогом производственных совещаний или так, вообще без предлога. Словно что-то в нём надломилось, словно что-то не желало больше бодрствовать с тех пор, как пришло письмо о смерти брата.
читать дальшеТаксист остановился у гипсовой статуи маршала Василевского. Было очень рано, но удивительно светло. На тёмном постаменте ещё не высохли капли росы, из них пили белые бабочки-боярышницы. Боярышниц было так много, что постамент был наполовину белым. На гравийке их тоже было много; они медленно закрывали и раскрывали свои полупрозрачные крылья c тёмными прожилками. Сашка протёр глаза, поспешно расплатился, хлопнул дверцей слишком сильно, открыл её, извинился и закрыл как положено, хотя таксист вроде бы и не возражал. Когда машина уже тронулась обратно, вспомнил, что забыл в салоне пакет с прочитанной по дороге книжкой и бутылкой йогурта, а когда водитель нажал на тормоза, видимо, заметив в зеркале заднего вида, что Сашка бежит за ним, размахивая руками, извинился ещё раз — за пакет — и снова неподобающе хлопнул дверцей, но извиняться больше не стал.
За всем за этим он так и не вспомнил, пока не дошёл до маленькой белой церквушки в конце маленькой белой улочки, что хотел посмотреть на поеденную патиной табличку и выяснить наверняка, какое у гипсового Василевского отчество: Вадимович или всё-таки Михайлович?
Конечно, можно было бы спросить у Ильи. Илья знал про Василевск всё. Но дело было в том, что Илья умер.
Это, конечно, было совершенно невероятно. Илья был всегда. Точнее, их всегда было трое: Илья, Сашка и Доколя, тогда ещё совсем маленький. О том, что у людей обязательно бывают папа и мама, Сашка узнал, наверное, лет в семь. А потом ещё долго воспринимал как шутку. По его тогдашнему разумению, у всякого человека обязательно бывает илья. Илья знал всё и всё умел; на Илье, а вовсе не на Александре Батьковиче Василевском, стоял Василевск. Илья был китом. На его спине были воздвигнуты и памятник, и церквушка; там же лежало соляное озеро; а сейчас всему этому не на чем было стоять и лежать. Именно со слов Ильи Сашка с Доколей постигали первые истины: белые бабочки приносят дожди посреди засухи. На солончак нельзя приходить по воскресеньям. Умываться следует тщательно, в том числе, и за ушами. Две полоски на колготках — жопа (Илья политично говорил: задница).
Илья умер странно: он разбился, упав с колокольни. Он работал там звонарём в дни церковных праздников, когда на соляные прииски ходить опасались; играл утренние звоны. Сашка просыпался тогда рано, задолго до будильника, лежал на своей узкой продавленной кровати и щурился от лучей бело-голубого утреннего света, а звоны эти всё вплывали и вплывали в комнату через распахнутую форточку, дребезжали стаканами и глохли в висящем на стене красно-синем ковре. Церковь тоже называлась — ильинская, Ильи-пророка.
Сашка впервые подумал о том, что кроме этих звонов и имени — ничего общего не было у его Ильи с этой церковью. Он не был ни священником, ни даже прихожанином. Когда-то он спросил его про бога — приближалась пасха, на улицах продавали невесть откуда взявшуюся на солончаке вербу, и Сашке нравилась история с воскрешением (он её, конечно, знал), и только концепция господа бога ему никак не давалась. Как кто-то может быть всемогущим и одновременно добрым и откуда тогда берётся зло, Сашка не понимал. С этим непониманием он пришёл к старшему брату, как приходил к нему с каждой царапиной или с утренним дурным сном. И узнал от него странное слово “теодицея”, а ещё — что не он первый, не он последний. А что делать с этой самой теодицеей — так и не узнал. Впрочем, в Сашке тоже не было особой религиозности. Но ильинскую церковку он любил, её простую сахарную белую колокольню и двенадцать маленьких негромких колоколов, из которых брат умел извлекать самую удивительную на свете рассветную музыку.
Вот здесь он и лежал месяц назад, когда его нашли: раскинувшимся на земле, руки — крестом. Земля была, говорят, ещё влажная после вчерашнего дождя, но стремительно просыхала, потея солью. С тех пор, как его нашли, наступила засуха.
Сашка подавил в себе желание подняться на колокольню. Перед колокольней радостно синела свежей краской единственная в Василевске уличная урна. Он затолкал туда полиэтиленовый пакет с бутылкой йогурта и книжкой, который так и тащил в руке непонятно зачем, и зашагал домой.
Дома, конечно, никого не оказалось. Сашка привычным жестом — откуда что взялось — пошарил рукой в щели за косяком, нащупал рыжий латунный ключик. Открыл дверь; вошёл. Ничего как будто не изменилось и — в то же время — изменилось многое. Куда-то делась старенькая гитара с лиловым бантом; на месте неё красовалось электронное пианино. Остальная обстановка была такой же обшарпанной, как и всегда, вот только непривычно чистой. Стена, заставленная книжками, которые везде и постоянно покупал Илья, тоже выглядела странновато. Сашка подошёл поближе, но понял закономерность не сразу, а только когда снова отошёл на два шага — книги были расставлены по цветам. На кухне на крючках висели кружки, все разные. От самой большой до самой маленькой.
Почувствовав, что в спину ему упёрся твёрдый настороженный взгляд, он обернулся.
— Колька, — сказал он, не зная, радоваться ему или нет. Последний раз он видел брата мальчишкой, осторожным лохматым зверьком, всегда дотошным и перепуганным. Детство из него почти ушло, а вот перепуганность — нет. Сашка протянул руки ладонями вперёд. Николай медленно подошёл, уткнулся носом куда-то не то в грудь, не то в плечо, в широкую Сашкину ключицу, всхлипнул. Сашка осторожно положил руки на его тощие лопатки, ходившие под синей спецовкой василевского соляного комбината туда-сюда. А Колька его не обнял, его руки так и висели вниз, как плети на плетне.
— Почему ты раньше не приехал? — зло сказал он, — Без тебя похоронили.
— На солончаке? — спросил зачем-то Сашка.
— Где же ещё.
— Я схожу сегодня, — сказал Сашка.
Брат посмотрел на него подозрительно. Потом, как маленький взрослый, покачал головой, как будто хотел сказать своё любимое детское “доколе”, но удержался.
— Воскресенье же, — сказал он, — завтра сходишь. Тебе всё равно на работу не надо. Будешь есть?
Сашка мялся, не зная, что рассказать; сунул брату подарки — стопку книжек и щёгольский зонтик. Потом они поели в молчании. Николай ел аккуратно: положит в рот кусочек — отложит вилку. Потом снова возьмёт.
А Сашка сидел и думал: господи, ведь он так любил его младенцем. Ночью вставал, подходил к кроватке, проверял, хорошо ли спит. Книжки читал, пока язык не переставал во рту ворочаться. Всё было в радость. Брат посмотрел ему в глаза своими неподвижными тёмными глазами, и Сашка немедленно почувствовал себя петухом, высидевшим жабу.
На колокольню он пошёл один.
Её восковая свечка была окружена невысокими двухэтажными белыми домиками (и одним — о трёх этажах и с простой башенкой пожарной каланчи). Сашка потрогал рукой выщербившийся кирпич, торчавший из-под толстой белой штукатурки. Кирпич был пористый и старый. Старше Ильи, старше маршала Василевского, старше даже соляного комбината “Василевский”. Семнадцатый век, наобум предположил Сашка, который не мог определить на глаз даже возраст собственной соседки. Рядом с церковной оградой стекла будка сторожа, там хранились веники и лопаты. На будке висел красочный знак “не курить” в слюдяном файлике, весь в рыжих подпалинах: курил сам сторож. Тут же было вкривь и вкось прилеплено объявление: рытьё колодцев в Василевске. Бурение. Рядом с будкой стоял парнишка лет двенадцати. То ли ждал кого, то ли тоже хотел покурить в укромном уголке, пока никто не видит.
Сашка пристально посмотрел на жёлтую бумажку. Поудивлялся: какие колодцы на солёных землях. Потом спросил:
— У вас в школе историю города читают?
— А то, — настороженно откликнулся мальчик, — обязательно читают. Два занятия.
— А скажи мне, — сказал Сашка, — как Василевск назывался раньше?
— Раньше — это когда?
Сашка неопределённо обвёл руками Ильинскую колокольню и белые домики, сказал:
— Раньше. До маршала Василевского.
Мальчик посмотрел на него странно, присвистнул сквозь сколотый зуб и ушёл. Наверное, подумал Сашка, он решил, что я из тех взрослых, которые любят докапываться по школьной программе.
Он покопался у себя в памяти, но так и не вспомнил, знал ли он когда-нибудь, какое имя носил Василевск, скажем, сто лет назад.
С колокольни, на которую его провёл мрачный храмовый служка (которого Сашка то ли не узнал, то ли, что скорее, не вспомнил), было видно почти весь город. Иссушенный со дня смерти Ильи. Был день, и бабочки-боярышницы куда-то исчезли, все до одной. Где они прятались днём, Сашка не знал. Трава была жухлой; пожухла даже та неистребимая колючка, абориген солончаков, которая любила цепляться своими трёхгранными зубьями не только за одежду, но даже и за резиновую подошву. Ограда на колокольне была высокой; перелезть через неё было непросто, не то что выпасть. Впрочем, подумал Сашка, возможно, часть решётки просто упала вниз вместе с Ильёй, а сейчас уже починили.
Ключник нетерпеливо звякнул ключами.
— Вы не знаете, — спросил Сашка, чтобы завязать разговор, — а как Василевск назывался раньше?
— Так Василевском же.
— Нет, до Василевска. До маршала.
Служка помолчал, потом ответил с неохотой:
— Васильевы были купцы, которые здесь соляной завод открыли. Вот и город назвали Василевском. А потом уже в советское время переименовали.
— Во что переименовали? — тупо спросил Сашка.
— В Василевск, — терпеливо ответствовал служка, — но в другой.
— В другой, — повторил Сашка и передумал спрашивать про перила.
Спустившись с колокольни, он пораздумывал: куда бы себя деть, и ничего не придумал. Тянуло на солончак, и он пошёл пешком. Солнце было высоким, белым и как будто бы не очень горячим, даже прохладгым: оно не обжигало, а только иссушало. Сашка не успевал вспотеть, как пот высыхал, оставляя на коже невидимую соль. Потянулись деревянные дома; потом район соляного комбината — одинаковые, в советское время построенные одноэтажные домики на две семьи, где селили рабочих. Он покопался в пыльной зелени у забора — хотел сорвать себе лопух, как делал в детстве, но передумал: лопухи все были пожухлые. Илья запрещал ходить на солончаки с непокрытой головой. Но воздухе звенело ожидание чего-то, и Сашка решил, что дождя. Тогда лопух и не понадобится.
Миновав красный кирпич здания комбината, он вышел на дорогу до солончака. Земля кругом пошла крупными, марсианскими трещинами; кругом росла одна колючка. Потом перестала расти и она.
Здесь над белой, словно заиндевевшей землёй выступали, как коренные зубы, тоже белые, из ноздреватого ракушечника, плиты. Свежую он нашёл по развороченным рыжеватым комьям вокруг да по следам. Следов вокруг было столько, как будто Илью приходил провожать целый город.
Сашка сел прямо на могилу, лицом к Василевску, спиной к солёным землям. Сморгнул две-три слезы, вытер ладонью. Лизнул ладонь: солёной оказалась и она. И только тогда почувствовал чужое присутствие — чей-то пристальный взгляд между лопаток. Взгляд этот не подталкивал его в спину, как Колькин. Он был очень добрый, этот взгляд. И всё равно пугал. Предостерегал: не оборачивайся. Впрочем, Сашка и сам как-то, внутренним чутьём, понял, что оборачиваться нельзя.
— Ты никогда не задумывался, — спросил его голос, незнакомый, непохожий ни на голос из детства, ни на голос в телефонной трубке, и всё-таки узнаваемый, — ты никогда не задумывался о том, что кладбище лежит совсем рядом с выемками?
Из выемок брали соляную руду; мыли, как моют золотой песок, вываривали в чанах рассол. Сашка никогда не был на комбинате, уехал учиться в Москву раньше, чем получил почти обязательную для Василевска синюю форменную спецовку. Действительно, он вдруг понял: выемки совсем неподалёку. Вон даже невдалеке торчит какой-то механизм; не то трактор, не то комбайн.
— В организме человека, — задумчиво сказал голос, — чуть меньше стакана соли. Двести пятьдесят граммов. Не так уж мало, если подумать. Об этом обычно не задумываешься. А сейчас у меня полно времени. Можно думать о любой ерунде.
— Но думается почему-то о соли, — сказал Сашка.
— Тут ни о чём другом не думается.
Они помолчали.
Серые облака появились как-то сразу, вдруг; только что небо было белёсым и сухим, и вдруг набухло тёмной водой, как губка. Сашка порадовался, что не взял с собой лопуха. Оставлять его на кладбище было бы глупо, тащить обратно с собой — тем более. Пора было домой. Что-то Сашка должен был спросить напоследок, что-то самое важное, но не знал, что конкретно, и оттого не мог уйти, хотя знал, что не должен дожидаться дождя.
— Сашка, — позвал голос тихо и даже ласково, прозвучав вдруг за самым плечом, словно его обладатель наклонился к нему так близко, что ещё чуть-чуть — и Сашка бы шеей ощутил дыхание.
— Ммм, — отозвался он, всё ещё силясь придумать правильный вопрос.
— Бабочка — была, — сказал голос, — Сашка, я сам не знаю, что это значит, но бабочка — была. Сашка, расскажи всем, что бабочка была.
Сашка всхлипнул. И первые капли пресной воды упали на сухую землю, и тут же впитались без остатка. Он вскочил и, закрывая ладонью глаза, побежал прочь от кладбища, в сторону краснокирпичного грибка комбината, зная, что ещё минута — и он не выдержит и обернётся.
Историческая справка:
В некотором смысле, Василевск действительно обязан своим возникновением маршалу Василевскому. Но в значительно меньшей степени, чем некоему безымянному должностному лицу — хотя у нас есть все основания полагать, что это был Семён Евстахович Потёмкин. Именно Семёну Евстаховичу в тысяча девятьсот сорок седьмом году предстояло положить на стол, обитый сукном, отчёт о послевоенной экономике. В этом-то отчёте, в разделе о новоорганизованных промышленных предприятиях, которых было отчаянно недостаточно, и появился впервые соледобывающий комбинат несуществующего города Василевска (названного так в честь маршала, которому как раз случилось проходить мимо Семёна Евстаховича по коридору и даже толкнуть его плечом).
Василевск был крупнейшим, хотя и не единственным, из появившихся таким образом городов. Их было в общей сложности около десятка, искусно распиханных в отчёте между настоящими. Суммарное население их в общей сложности составляло почти девяносто восемь тысяч человек, точнее — девяносто семь тысяч триста шестьдесят три.
Уроженцы этих потёмкинских городков иногда до сих пор появляются в Москве или Петербурге. Их сложно, но вполне возможно отличить от настоящих людей по удивлённо приоткрытому рту и совершенной неспособности выносить окружающий мир. Некоторым удаётся как-то адаптироваться; обычно спустя пять или шесть лет жизни в большом городе они начинают полагать себя коренными москвичами или петербуржцами, перенимают манеру произношения и привычки и напрочь забывают о существовании своей малой (потёмкинской) родины. Но большая их часть (примерно две трети известных нам случаев) однажды просто засыпает навсегда у себя в постели, или в ванной, или в метро, или где-нибудь в редакции газеты “Большая Москва”, в подсобке со швабрами, и больше не просыпается, что есть закономерное следствие слишком простой и ясной внутренней организации василевсковчан, непригодной для длительной эксплуатации в условиях больших городов. Заснув, они обыкновенно возвращаются в Василевск, где и остаются навсегда.